email/логин:
пароль:
Войти>>
Регистрация>>
 
 

Александр Иванович Куприн

Жизнь и творчество

Журнал: №1 (21) 2008 г.
Новую избранницу Куприна, Елизавету Морицовну Гейнрих (1882–1943), его первая жена, Мария Карловна, в воспоминаниях называет своей «подругой детства». Но коллизия человеческих отношений здесь была не та, которую можно заподозрить: когда одна подруга «уводит мужа» у другой.

Судьба Елизаветы Морицовны с детства складывалась нелегко. Может быть, и это обстоятельство сроднило ее с Куприным. Мать ее умерла в 1886 г., и с тех пор младшая сестра, Лиза, находилась при старшей сестре Марии, гражданской жене писателя Д.Н. Мамина-Сибиряка. Но та тоже вскоре умерла от родов, оставив Мамину-Сибиряку новорожденную дочь Аленушку и десятилетнюю сестру Лизу. 

Некоторое время Лиза жила в качестве воспитанницы в семье Давыдовых, с которыми Мамин-Сибиряк был хорошо знаком. Жилось ей несладко, она несколько раз сбегала из дома, а повзрослев, уехала в качестве сестры милосердия на Русско-японскую войну.

Когда Елизавета Морицовна вернулась с войны, Мария Карловна предложила ей стать гувернанткой своей дочери Лидии. Куприны тогда гостили в Даниловском, имении Ф.Д. Батюшкова, редактора «Мира Божьего» и друга Куприна. 

  Отношения между супругами к тому времени уже разладились, и внимание Куприна привлекла Елизавета Морицовна. Завязавшийся роман вызвал бурное осуждение всех друзей и знакомых Марии Карловны, Мамин-Сибиряк даже прекратил все отношения с бывшей воспитанницей, не одобряла этой связи и мать Куприна, Любовь Алексеевна. Хотя, по словам Ксении Куприной, Елизавета Морицовна меньше всего хотела разрушить чужую семью и даже очередной раз порывалась бежать.  

Конфликт с Марией Карловной и любовь к Лизе вдохновили Куприна на создание своего самого любимого произведения: повести «Суламифь», написанной по мотивам библейской Песни Песней и стилизованной в духе ее поэтики. 

В марте 1907 г. Куприн развелся с первой женой и с этого времени соединил свою судьбу с Елизаветой Морицовной. В 1908 г. у них родилась дочь Ксения. Правда, официально документы о разводе были получены только в 1909 г. Тогда Куприн обвенчался с Елизаветой Морицовной, и тогда же была крещена Ксения. Не крестили ее раньше потому, что отец не хотел, чтобы его дочь была записана в метрическую книгу «незаконнорожденной».

Расторгнув брак с Марией Карловной, Куприн оставил ей участок в Балаклаве и право на издание всех опубликованных ранее произведений, поэтому сам в первые годы второго брака вновь испытывал денежные затруднения. Жил он с новой семьей некоторое время в Гатчине, снимал дачу, затем, в 1909 г., переехал в Одессу. 

Куприну шел уже пятый десяток лет, а постоянного пристанища до сих пор так и не было. Но желание иметь семейный очаг у него не пропадало никогда, поэтому, обретя, наконец, нематериальный дом – семью, в которой ему было хорошо, он задумался и о материальном. Денежные его дела стали постепенно поправляться: его слава была на пике, и для него стало возможно задуматься о приобретении недвижимости.

Ему хотелось бы жить в Балаклаве. Но въезд туда был для него по-прежнему закрыт после печальных севастопольских событий 1905 г. В остальном выбор решали, главным образом, деловые соображения: «С Петербургом отца связывало многое, – объясняет этот выбор Ксения Куприна, – издательство, работа в газетах, друзья, но жить ему хотелось за городом. Он всегда мечтал о маленьком клочке земли, где он мог завести домашних животных, мог бы растить цветы и овощи. Некоторое время родители колебались между Гатчиной и Царским Селом». 

Затем остановились на Гатчине. Куприна привлекла живописность ландшафта и близость к природе. Уже в эмиграции, тоскуя о прошлом, он писал: «В первый раз мне тогда пришло в голову: почему это наш тихий исторический посад называется так непонятно, по-чухонски “Гатчина”. По-настоящему ему бы надо было называться посадом “Сирень”. Теперь, стоя на высокой вышке, я понял, что никогда еще и нигде, за все время моих блужданий по России, я не видал такого буйного, обильного, жадного, великолепного цветения сирени, как в Гатчине. В ней утопали все маленькие разноцветные деревянные дома и домишки» («Шестое чувство»).

Вскоре Куприны узнали, что продается небольшой домик на Елизаветинской улице. Ксения Куприна предполагает, что ее отца привлекло само название: Елизаветой звали его долгожданного доброго гения, вторую жену. Дом был куплен в кредит. Куприн обустроил его в своем вкусе.

Замечательное описание гатчинского пристанища писателя дает в своем стихотворении Саша Черный:
Из мглы всплывает ярко
Далекая весна:
Тишь гатчинского парка
И домик Куприна.
Пасхальная неделя –
Беспечных дней кольцо,
Зеленый пух апреля,
Скрипучее крыльцо...
Нас встретил дом уютом
Веселых голосов
И пушечным салютом
Двух сенбернарских псов.
Хозяин в тюбетейке,
Приземистый, как дуб,
Подводит нас к индейке,
Склонивши набок чуб...
(«А.И. Куприну»)

В эти годы постепенно меняется и мировоззрение Куприна. Былая революционность уходит, ему все ближе становится здоровый консерватизм «бытовой России». Образ этой России, намечавшийся в более ранних его произведениях, все ярче проступает в рассказах этой поры («Анафема», «Груня», «Святая ложь», «Храбрые беглецы», «Сашка и Яшка», «Гусеница», «Фиалки», «Царский писарь» и др.). Мировоззрение писателя может быть выражено словами героя его рассказа «Анафема» (протодьякона Олимпия, отказавшегося возглашать анафему Льву Толстому – писателю, чьи произведения будили в нем добрые чувства): «Верую истинно, по символу веры, во Христа и в апостольскую Церковь. Но злобы не приемлю. “Все Бог сделал на радость человеку”» («Анафема»).

Перемена в мировоззрении Куприна особенно ясно видна на примере его отношения к начавшейся Первой мировой войне. Он, еще десять лет назад готовый «вызвать на поединок» царскую армию, теперь проникается патриотическими чувствами.

В своем доме он с первых дней войны организовывает маленький госпиталь на десять коек, а вскоре сам по собственному желанию поступает на военную службу, обучает солдат, временно командует ротой. «Его положительно… обожали солдаты за простое, доверчивое к ним отношение, за внимание к личным особенностям каждого подчиненного, за исключительную отзывчивость и заботы, а также за живой и мягкий характер», – писал корреспондент «Русской иллюстрации» в 1915 г. 

Но служба его продолжалась недолго. Физически она была ему уже нелегка: возраст и невоздержанный образ жизни прежних лет давали о себе знать. Через несколько месяцев Куприн заболел, попал в госпиталь, потом, выздоровев, некоторое время работал в Киеве в комитете Всероссийского земского союза – организации, помогавшей фронту. Но эта работа была не в его вкусе, там надо было заниматься бухгалтерской отчетностью, к которой у него не было ни малейшей склонности.

Было у него желание поехать на фронт военным корреспондентом, но оно, можно сказать, не осуществилось: в этом качестве Куприн прослужил менее трех недель. На том военная служба Куприна закончилась. 

Февральскую революцию 1917 года Куприн воспринял с энтузиазмом. Сотрудничал в нескольких газетах, писал статьи, за кого-то хлопотал, кого-то защищал от опасностей реальных или мнимых: то цирковых зверей, которых плохо кормили, то интеллигенцию, на которую возводили несправедливые обвинения, то подростков-скаутов, на полном серьезе приговоренных к расстрелу за попытку подготовить диверсию.
В политике он разбирался не слишком хорошо и, конечно, не преследовал никаких определенных целей, действуя по велению сердца и ориентируясь на необходимости текущего момента. После Октябрьской революции некоторое время пытался продолжать свою общественную деятельность, но быстро почувствовал, что страна движется совсем не в том направлении, в каком ожидал он.

В 1918 г. Куприн однажды попал на прием к Ленину. «В первый и, вероятно, последний раз за всю жизнь я пошел к человеку с единственной целью – поглядеть на него», – признавался он. Любопытство было оправданно: словесная «моментальная фотография», сделанная писателем, несомненно, представляет интерес не только для историка, но и для психолога. Читателю, привыкшему к советской «лениниане» в литературе и искусстве, конечно, непривычно описание внешности «вождя»: что-то «крабье» в его движениях, огненно- рыжий цвет остатков волос и оранжевые, как ягоды шиповника, глаза. Куприн пишет этот портрет вроде бы «без гнева и пристрастия», но все вместе производит отталкивающее, пожалуй, даже демоническое впечатление. И писатель сам наводит на мысль, почему это впечатление создается: Ленин – человек, в котором не чувствуется ничего человеческого. «Нечто вроде камня, вроде утеса, который оторвался от горного кряжа и стремительно катится вниз, уничтожая все на своем пути. И при том – подумайте! – камень, в силу какого-то волшебства – мыслящий! (Курсив автора. – Т.А.) Нет у него ни чувства, ни желаний, ни инстинктов. Одна острая, сухая, непобедимая мысль: падая – уничтожаю» («Ленин. Моментальная фотография»).

Уже в эмиграции Куприн не раз возвращался воспоминаниями к страшным послереволюционным годам. Из разрозненных мелочей, запечатленных в его очерках и рассказах об этом времени («Купол св. Исаакия Далматского», «Допрос», «Обыск», «Рассказ пегого человека» и др.), складывается образ эпохи. Какие-то новые, нечеловеческие черты начинают сквозить и в людях, в том «смиренном, незлобивом народе», который Куприн, казалось, так хорошо знал.

Писатель, всегда легко сходившийся с простыми людьми, умевший говорить на их языке и не чувствовавший себя чужим им, открывает какую-то совершенно новую, ранее невиданную ненависть, направленную и против него самого. «Попили нашей кровушки. Будя», – шипит какая-то старуха, проходя мимо его забора и видя его за возделыванием огорода. 

«Тогда все, кто могли, занимались огородным хозяйством, а те, кто не могли, воровали овощи у соседей». Сам Куприн, конечно, «мог» – более того, он любил это занятие. Даже постоянное недоедание, в результате которого люди, по его словам, перестали чувствовать вкус пищи, не мешало ему с восторгом любоваться плодами своего огородного творчества.

Уже расставшись с Россией, он писал: «Мне совсем не жалко погибшей для меня безвозвратно в России собственности: дома, земли, обстановки, мебели, ковров, пианино, библиотеки, картин, уюта и прочих мелочей. Еще в ту пору я понял тщету и малое значение вещей сравнительно с великой ценностью простого ржаного хлеба. …Но мой малый огородишко, мои яблони, мой крошечный благоуханный цветник, моя клубничка Виктория и парниковые дыни-канталупы Жени Линд – вспоминаю о них, и в сердце у меня острая горечь» («Купол св. Исаакия Далматского»).

Старуху, злорадно шипевшую про «выпитую кровушку», Куприн не винит, списывая ее слова на «новый лозунг революции». Те же «новые лозунги» наполняют лютой злобой даже дела милосердия, заботы о людях.

«Рядом с нами, еще в дореволюционное время, город построил хороший двухэтажный дом для призрения старух. Большевики, завладев властью, старушек выкинули в один счет на улицу, а дом напихали малолетними пролетарскими детьми». Видимо, это типичная для «смутных времен» ситуация: отношение к старикам как к «отработанному пару» и предпочтение им детей, за которыми якобы будущее. Но и «людям будущего» при новых «благодетелях», оставивших их на попечении какой-то ненавидящей весь свет девицы, живется не сладко. 

Куприн вспоминает, как они пригрели одну из обитательниц этого нового приюта: жалкую «одичалую» девочку Зину, белым платочком и печальным выражением лица похожую на старушку. Но однажды вслед за Зиной в дом ворвалась ее надзирательница. Она грубо схватила девочку за руку, потащила назад и заорала на Куприных: «“Буржуи! Кровопийцы! Сволочь! Заманивают малолетних детей с гнусными целями! Когда вас перестреляют, паршивых сукиных детей!” И все в том же мажорном тоне» («Купол св. Исаакия Далматского»).

Через некоторое время Куприн увидел, как та же надзирательница везет на тачке наскоро сколоченный детский гробик. Колесо тачки наскочило на камень, швы гробика разошлись, и желтая мертвая ручка ребенка высунулась наружу. Куприн помог заколотить гроб. «Вбивая последний гвоздь, спросил:

– Это не Зина?

Она ответила, точно злая сучка брехнула:

– Нет, другая стерва. Та давно подохла.

– А эту как звать?

– А черт ее знает?

…Я только подумал про себя:

– Упокой, Господи, душу неизвестного младенца, Имя его Ты сам знаешь» (Там же).

Подобного рода впечатлений было более чем достаточно. Впрочем, может быть, Куприну и хватило бы душевных сил без озлобления терпеть советский быт, но у него появились основания – сейчас трудно сказать, насколько реальные, но в контексте эпохи вполне вероятные – думать, что он внесен в расстрельный список. Во всяком случае, в большевистских застенках ему побывать случилось, и повторения он не хотел. Поэтому неудивительно, что после взятия Гатчины Северо-Западной армией Юденича и последующего отступления этой армии под натиском красных Куприн вместе с семьей предпочел уйти вместе с отступающими, оставив Россию на долгие годы, но не навсегда.

«Свобода! Какое чудесное и влекущее слово! Ходить, ездить, спать, жить, говорить, думать, молиться, работать – все это завтра можно будет делать без идиотского контроля, без выклянченного унижающего разрешения, без грубого вздорного запрета. И главное – неприкосновенность дома, жилья... Свобода!» («Купол св. Исаакия Далматского»)

С таким настроением Куприн уезжал из большевистской России. Ему, как и многим уезжавшим, видимо, казалось, что перемещение в пространстве чудесным образом вернет прежнюю жизнь. Мысль о том, что говорить в будущем придется на чужом языке, ходить – по чужой территории, соблюдая чужие правила, что для того, чтобы ездить и даже по-человечески спать, нужны будут средства, что работы никто не гарантирует, а от неприкосновенности дома, жилья не так уж много радости тем, у кого его нет.

В ноябре 1919 г. Куприн с семьей оказался в Ревеле. Затем, получив финскую визу, Куприны перебрались в Гельсингфорс (Хельсинки).
Финляндия, еще недавно бывшая русской, стала уже чужой страной, и разница между прошлым и настоящим была разительна. Куприны снимали комнаты, сначала у частных лиц, потом в пансионате. «Теперь живу в Helsinki и так скучаю по России… что и сказать не умею. Хотел бы всем сердцем опять жить на своем огороде, есть картошку с подсолнечным маслом, а то и так, или капустную хряпу с солью, но без хлеба… Никогда еще, бывая подолгу за границей, я не чувствовал такого голода по родине…» (Там же)

В Хельсинки они прожили около полугода. Куприн активно сотрудничал в эмигрантской прессе. Но в 1920 г. обстоятельства сложились так, что дальнейшее пребывание в Финляндии стало затруднительным. Решающую роль в выборе нового места сыграло письмо Бунина из Парижа, и в июле 1920 г. Куприн с семьей переехал в Париж. 

Первые впечатления от Парижа тоже были далеко не самые радостные: в первом же ресторанчике, где Куприны решили поужинать, им, пытавшимся объясниться на подзабытом языке, пришлось услышать в свой адрес фразу: «Грязные иностранцы, убирайтесь к себе домой!»
Постепенно жизнь вошла в колею, но ностальгия не проходила, только «потеряла остроту и стала хронической», – как писал Куприн в очерке «Родина»: «Живешь в прекрасной стране, среди умных и добрых людей, среди памятников величайшей культуры… Но все точно понарошку, точно развертывается фильма кинематографа. И вся молчаливая, тупая скорбь о том, что уже не плачешь во сне и не видишь в мечте ни Знаменской площади, ни Арбата, ни Поварской, ни Москвы, ни России, а только черную дыру». Куприн пытался восстановить гатчинский быт. Жить в городе ему опять-таки не хотелось, но, когда семья сняла дачу, оказалось, что даже природа его не радует: «Чужая обстановка, чужая земля и чужие растения на ней стали вызывать у отца горькую тоску по далекой России. Ничто ему не было мило. Даже запахи земли и цветов. Он говорил, что сирень пахнет керосином. Очень скоро он перестал копаться на клумбах и грядках», – вспоминала его дочь Ксения.

Когда стало ясно, что новой Гатчины не получится, Куприны вернулись в Париж и на десять лет обосновались на бульваре Монморанси, неподалеку от Булонского леса. Эти места описаны в романе «Жанета – принцесса четырех улиц» (1932). 

Но, конечно, при всем уважении к французским обычаям, Куприн ощущал их чужими. Не имея возможности вернуться в Россию физически, он вновь и вновь возвращался в нее мыслью. Как и у многих его современников, оказавшихся в эмиграции: Бунина, Шмелева, Зайцева, – в его эмигрантском творчестве воскресает, с точностью до мельчайших подробностей, прежняя Россия, сквозь призму памяти выглядящая утраченным Эдемом.

Однако думать, что Куприн жил одними воспоминаниями, было бы неверно. Ксения Куприна в воспоминаниях пишет, что он не интересовался политикой и быстро отошел от эмигрантской прессы, но огромное количество написанных им публицистических статей свидетельствует об обратном. Очевидно, он еще пытался бороться с победившим большевизмом доступным ему средством – публицистикой. Да и малая востребованность художественной литературы не давала возможности сложить это оружие. Правда, сам писатель это занятие оценивал критически и никогда даже не пытался собрать свои публицистические работы в одну книгу. Тем не менее они представляют большой интерес.

В Париже Куприн подружился с К.Д. Бальмонтом. В начале их сближения поэт посвятил Куприну два стихотворения, в которых зорко подметил некоторые характерные черты как купринского творчества, так и личности писателя.

Пожалуй, особенно важна последняя строка второго стихотворения, в котором поэт рассуждает о том, кого и что он любит в этой жизни:

…Средь чувств люблю
огонь любленья,
В году желанна мне весна,
Люблю средь вспышек –
вдохновенье,
Средь чистых сердцем – Куприна.
(«Средь птиц мне кондор
всех милее…»)

Действительно, и, может быть, парадоксально то, что писатель, проживший бурную и далеко не во всем праведную жизнь, сохранил детскую чистоту сердца – не случайно так много у него произведений, наиболее близких и понятных именно детскому возрасту.

Главу воспоминаний о последних эмигрантских годах своего отца Ксения Куприна озаглавила «Мрачные годы». Не случайно: с течением времени жизнь писателя за границей не стала лучше.

Чтобы хоть как-то поддержать существование, надо было напряженно работать, а здоровья, необходимого для напряженной работы, не прибывало. Елизавета Морицовна старалась взять на себя часть забот по добыче денег, открывала то переплетную мастерскую, то библиотеку, то книжный магазинчик, но доход со всего этого «бизнеса» был самый скудный.

В 30-е гг. дочь Куприна, Ксения, работала манекенщицей, а потом стала сниматься в кино и приобрела некоторую популярность как актриса. «Постепенно мое имя как актрисы кино стало довольно известным, – вспоминала она. – Отец всем рассказывал, как однажды шофер такси, услышав имя Куприна, спросил: “Вы не отец ли знаменитой Кисы Куприной?” Вернувшись домой, Александр Иванович возмущался: “До чего я дожил! Стал всего лишь отцом «знаменитой» дочери”...»

Но успехи Ксении на этом поприще не могли обеспечить благосостояния ее семьи. Почти все заработанные ею деньги уходили на приобретение туалетов, без которых невозможно было удержаться в профессии, тогда еще малоприбыльной.

В 20-е гг. возвращение в СССР казалось Куприну немыслимым. Пример вернувшегося Алексея Толстого его вдохновлял меньше всего. «Уехать, как Толстой, чтобы получить крестишки иль местечки, – это позор, но если бы я знал, что умираю, непременно и скоро умру, то я бы уехал на родину, чтобы лежать в родной земле», – говорил он (см.: Дружников Ю. Куприн в дегте и патоке. // Новое русское слово, Нью-Йорк, 24 февраля 1989). «Если бы в России меня оставили в покое, на какой угодно едальной категории, то я со своей стороны обещал бы не делать никакой политики и не “наводить мораль”» (Гущик В.Е. Куприн уехал. // Поток Евразии. Кн. Первая. Таллин. 1938).

Вернувшись в Россию весной 1937 г., Куприн прожил еще чуть больше года. Внутренний мир его в эту пору оказался наглухо скрыт от посторонних глаз. 

Он умер и был погребен там, где хотел быть погребен, и, наконец, он обрел массового читателя в России, пока это была еще читающая страна. Явно в выигрыше оказался и мыслящий советский читатель, к которому законно вернулось, пусть и с цензурными купюрами, творчество замечательного писателя, что было очень ценно в годы «голода» по настоящей литературе.

Куприн вернулся, потому что верил в возрождение России, в некий «удивительный и непостижимый закон, по которому заживают самые глубокие раны, срастаются грубо разрубленные члены, проходят тяжкие инфекционные болезни, и, что еще поразительнее – сами организмы в течение многих лет вырабатывают средства и орудия для борьбы со злейшими своими врагами» (Юнкера. Глава. VIII Торжество).

В дневниках Елизаветы Морицовны записано: «Перекрестился и говорит: “Прочитай мне «Отче наш» и «Богородицу», – помолился и всплакнул. – Чем же я болен? Что же случилось? Не оставляй меня”». Несомненно одно: умер он с молитвой, с сердцем, обращенным к Богу. А это многого стоит.

Также Вы можете :


<< К началу статьи


Для того, чтобы оставлять комментарии, Вам необходимо зарегистрироваться или авторизоваться

Текст сообщения*
:D :idea: :?: :!: ;) :evil: :cry: :oops: :{} 8) :o :( :) :|